1984 г. – новояз, пролы и пиво.

1984 г. – новояз, пролы и пиво.

В автобусе по дороге домой мы разговорились с Никитой о новоязе, когда и где впервые появилось это понятие. Впервые с моей точки зрения (и, видимо, не только с моей) его ввёл Джордж Оруэлл (George Orwell) в романе «1984». И я также вспомнил, что в романе была сценка в пивной…

Итак, тоталитарное общество поделено на две касты – партийные и пролы (proles), на новоязе пролетарии. Партийные пользуются благами, пролы прозябают в гетто Лондона, принадлежащем Военно-воздушной Зоне № 1, которая, в свою очередь, является провинцией Океании. Океания занимает третью часть Земного шара и состоит из Британских островов, Северной и Южной Америки и Южной Африки, Австралии и… Океании. В Океании государственный строй – английский социализм. Помимо культа личности Большого Брата все жители лишены каких-либо гражданских прав, да и вообще индивидуальности. Партийные говорят на новоязе. И персонаж по имени Сайм составляет одиннадцатое издание новоязовского словаря. Вот отрывок из диалога Сайма с главным героем Уинстоном:

«— Пролы — не люди, — небрежно парировал он. — К две тысячи пятидесятому году, если не раньше, по-настоящему владеть староязом (Oldspeak) не будет никто. Вся литература прошлого будет уничтожена. Чосер, Шекспир, Мильтон, Байрон останутся только в новоязовском (Newspeak) варианте, превращенные не просто в нечто иное, а в собственную противоположность. Даже партийная литература станет иной. Даже лозунги изменятся. Откуда взяться лозунгу «Свобода — это рабство», если упразднено само понятие свободы? Атмосфера мышления станет иной. Мышления в нашем современном значении вообще не будет. Правоверный не мыслит — не нуждается в мышлении. Правоверность — состояние бессознательное.»

Пролы, составляя 85% Океании, живут обособлено и не разделяют мораль партийных:

«В сущности, о пролах знали очень мало. Много и незачем знать. Лишь бы трудились и размножались — а там пусть делают что хотят. Предоставленные сами себе, как скот на равнинах Аргентины, они всегда возвращались к тому образу жизни, который для них естествен, — шли по стопам предков. Они рождаются, растут в грязи, в двенадцать лет начинают работать, переживают короткий период физического расцвета и сексуальности, в двадцать лет женятся, в тридцать уже немолоды, к шестидесяти обычно умирают. Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, кино, футбол, пиво и, главное, азартные игры — вот и все, что вмещается в их кругозор. Управлять ими несложно… Как гласит партийный лозунг: «Пролы и животные свободны».

Пролам не полагался джин (А он назывался "Победа"). Всё что им разрешалось – пиво в своих резервациях. Вот одна из сценок, когда Уинстон посещает квартал пролов и, многим рискуя, заходит в пивную:

«Перед лестницей он остановился. На другой стороне переулка была захудалая пивная с как будто матовыми, а на самом деле просто пыльными окнами. Древний старик, согнутый, но энергичный, с седыми, торчащими, как у рака, усами, распахнул дверь и скрылся в пивной. Уинстону пришло в голову, что этот старик, которому сейчас не меньше восьмидесяти, застал революцию уже взрослым мужчиной. Он да еще немногие вроде него — последняя связь с исчезнувшим миром капитализма. И в партии осталось мало таких, чьи взгляды сложились до революции. Старшее поколение почти все перебито в больших чистках пятидесятых и шестидесятых годов, а уцелевшие запуганы до полной умственной капитуляции. И если есть живой человек, который способен рассказать правду о первой половине века, то он может быть только пролом. Уинстон вдруг вспомнил переписанное в дневник место из детской книжки по истории и загорелся безумной идеей. Он войдет в пивную, завяжет со стариком знакомство и расспросит его: «Расскажите, как вы жили в детстве. Какая была жизнь? Лучше, чем в наши дни, или хуже?» Поскорее, чтобы не успеть испугаться, он спустился до лестнице и перешел на другую сторону переулка. Сумасшествие, конечно. Разговаривать с пролами и посещать их пивные тоже, конечно, не запрещалось, но такая странная выходка не останется незамеченной. Если зайдет патруль, можно прикинуться, что стало дурно, но они вряд ли поверят. Он толкнул дверь, в нос ему шибануло пивной кислятиной. Когда он вошел, гвалт в пивной сделался вдвое тише. Он спиной чувствовал, что все глаза уставились на его синий комбинезон. Люди, метавшие дротики в мишень, прервали свою игру на целых полминуты. Старик, из-за которого он пришел, препирался у стойки с барменом — крупным, грузным молодым человеком, горбоносым и толсторуким. Вокруг кучкой стояли слушатели со своими стаканами. — Тебя как человека просят, — петушился старик и надувал грудь. — А ты мне говоришь, что в твоем кабаке не найдется пинтовой кружки? — Да что это за чертовщина такая — пинта? — возражал бармен, упершись пальцами в стойку. — Нет, вы слыхали? Бармен называется — что такое пинта, не знает! Пинта — это полкварты, а четыре кварты — галлон. Может, тебя азбуке поучить? — Сроду не слышал, — отрезал бармен. — Подаем литр, подаем пол-литра — и все. Вон на полке посуда. — Пинту хочу, — не унимался старик. — Трудно, что ли, нацедить пинту? В мое время никаких ваших литров не было. — В твое время мы все на ветках жили, — ответил бармен, оглянувшись на слушателей. Раздался громкий смех, и неловкость, вызванная появлением Уинстона, прошла. Лицо у старика сделалось красным. Он повернулся, ворча, и налетел на Уинстона. Уинстон вежливо взял его под руку. — Разрешите вас угостить? — сказал он. — Благородный человек, — ответил тот, снова выпятив грудь. Он будто не замечал на Уинстоне синего комбинезона. — Пинту! — воинственно приказал он бармену, — Пинту тычка. Бармен ополоснул два толстых пол-литровых стакана в бочонке под стойкой и налил темного пива. Кроме пива, в этих заведениях ничего не подавали. Пролам джин не полагался, но добывали они его без особого труда. Метание дротиков возобновилось, а люди у стойки заговорили о лотерейных билетах. Об Уинстоне на время забыли. У окна стоял сосновый стол — там можно было поговорить со стариком с глазу на глаз. Риск ужасный; но по крайней мере телекрана нет — в этом Уинстон удостоверился, как только вошел. — Мог бы нацедить мне пинту, — ворчал старик, усаживаясь со стаканом. Пол-литра мало — не напьешься. А литр — много. Бегаешь часто. Не говоря, что дорого. — Со времен вашей молодости вы, наверно, видели много перемен, — осторожно начал Уинстон. Выцветшими голубыми глазами старик посмотрел на мишень для дротиков, потом на стойку, потом на дверь мужской уборной, словно перемены эти хотел отыскать здесь, в пивной. — Пиво было лучше, — сказал он наконец. — И дешевле! Когда я был молодым, слабое пиво — называлось у нас «тычок» — стоило четыре пенса пинта. Но это до войны, конечно. — До какой? — спросил Уинстон. — Ну, война, она всегда, — неопределенно пояснил старик. Он взял стакан и снова выпятил грудь. — Будь здоров!»

Перевод диалога, конечно, утрачивает колорит языка. В частности, под слабым пивом подразумевается mild beer. Фразу «I arst you civil enough, didn't I?' said the old man, straightening his shoulders pugnaciously. 'You telling me you ain't got a pint mug in the 'ole bleeding boozer?» перевели как «Тебя как человека просят, — петушился старик и надувал грудь. — А ты мне говоришь, что в твоем кабаке не найдется пинтовой кружки?»

Но сейчас я не о трудностях перевода, а о наступлении тёмных сил. Почему-то мне очень не хочется пить пиво в резервациях. А что-то мне подсказывает, что всё к этому идёт… Возможно я излишне драматизирую, но симптомы у нашего общества говорят о метастазах 1984 года. Одна партия сменилась другой гораздо более циничной, которой глубоко наплевать на пролов. Партия (а есть совсем как в романе и внешняя, и внутренняя партия) уже всё прибрала к рукам, все недра и средства. Но она идёт ещё дальше, отбирая последние радости жизни.

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎